Своей спецификой обладал в советском союзе и мужской опыт — кроме привычного и сегодня обязательного призыва в армию, советское государство «давило» на мужчин довольно жестким, милитаризированным образом мужественности, который исключал эмоциональность и был связан с большим количеством разных ограничений в повседневной жизни.
Это лишь один пример того, как гендерная оптика позволяет нам увидеть в знакомой истории то, на что мы не обращали внимание раньше, — и что при этом касалось огромного числа людей, непосредственных участников исторических событий. Актуальность гендерной истории, на мой взгляд, очень объемно передает один русскоязычный текст, который я искренне считаю гениальным, — статья белорусской исследовательницы Елены Гаповой «Любовь как революция, или „несмотря на Грамши“ Полуты Бодуновой».
Гапова в своём тексте обращается к личному документу, который долгое время оставался неразгаданным историками белорусского национального движения начала ХХ века. Автор этого текста — эсерка Полута (Пелагея-Полина) Бодунова, активная сторонница «национального возрождения» Беларуси в 1920-х. В 1930-е годы Бодунова уехала из захваченной большевиками страны в Прагу, но из эмиграции сбежала, не выдержав одиночества и нахлынувшей тоски. Она вернулась на родину, где до 1938 года жила вместе с родственниками, постепенно теряя рассудок и способность к речи. В 1938 году, будучи уже практически невменяемой, революционерка была расстреляна.
Полута Бодунова оставила после себя сочинение, которое, по словам смущённого сотрудника Национального архива Республики Беларусь (именно с его впечатлений Гапова начинает анализ текста), не похоже ни на какой другой документ, а кроме того и вовсе как-то «неприлично»: «посвящено личным отношениям мужчины и женщины» и «выставляет „это“ напоказ». Интересно, что под «этим» сотрудник архива не имел в виду интимные подробности любовной связи: таких подробностей в тексте нет. Зато в нем есть перечисление «горестей» Бодуновой, написанное на белорусском языке: разлука с любимым (тоже революционером, Томашем Грибом), душевные муки, чаяния о белорусском народе. И всё это в одном сочинении, где жанр «плача» соседствует со страстной проповедью, а рассказы о любви — с политической речью.
Стиль этого повествования ещё более необычный: в нём угадываются попытки написать «роман чувств», используя недостаточные для этого ресурсы «крестьянского» белорусского языка начала ХХ века. В результате русскоязычные слова и метафоры из сферы «высокого штиля» соседствуют с белорусскими просторечиями. Всё это подкрепляется «языковой маргинальностью» (термин Гаповой) в построении фраз и их сочленении между собой.
Используя феминистскую критику языка и обращаясь к постколониальной теории, Гапова «расколдовывает» историю Полуты Бодуновой, предлагая несколько объяснений тому, что мы видим в тексте. В первую очередь исследовательница объясняет, почему её персонаж оказался в забытьи, по какой причине фигуре Полуты Бодуновой не нашлось места ни в советской истории революционного движения Беларуси, ни в современной истории белорусской нации. Кроме того, Гаповой удается дать объяснение странному языку Бодуновой: в нем революционерка попыталась соединить несоединимое — «большую» русскую литературу, которой училась в петербургском университете, «женское письмо» (точнее, его прототип), революционные идеи и национальный колорит.
Полута Бодунова в таком контексте оказывается персонажем, в судьбе которого пересекается сразу несколько сюжетов: конфликты белорусского национального движения начала ХХ века, противостояние нарративов в попытке написать историю этих движений советскими и современными учеными, а главное — специфика жизненного мира человека, у которого попросту нет «готового», конвенционального языка и языковой нормы для выражения своих переживаний. Как показывает ситуация с сочинением Бодуновой, когда такого же языка нет и у учёного, из истории выпадают необычные и яркие личности, и целые архивные документы.